Ну вот и всё :)
Эти Форумы Лотоса завершают своё существование, как и было запланировано Новые Форумы Лотоса ждут всех и каждого. Новый подход, новые идеи, новые горизонты.
Если хотите продолжать старые темы, то открывайте их на новом форуме под тем же названием и оставляйте в первом сообщении ссылку на старую тему.
Почитали мы свежие странички из модной нынче темы "пару вопросов к То", и зародились у нас ТОЖЕ некие вопросики..
Например, к blues, у которого/ой читаем:
Цитата:
А Гекс, мне кажется в слова "С точки зрения Творца" другой смысл вкладывал. В том смысле, что мы имеем дело с удивительной гармонией и порядком при полном "внешнем" бардаке и хаосе. То есть мы имеем дело с миром, который полностью закончен и в нём невозможно что-либо улучшить, а просто жить и наслаждаться, в том числе наслаждаясь уборкой мусора в лесу и сдиранием кожи с жопы подлеца.
и всё-таки: возможно ли что-либо улучшить "сдирая кожу с жопы подлеца", когда ты и есть этот самый подлец?
К товарищу GX из палат у нас вопросов поболее:
1.
Цитата:
На самом деле, я уважаю амбициозных людей, потому что без амбиций достичь какого-либо прогресса нет возможости.
отдаёте ли вы, товарищ, себе отчет, что таким категоричным заявлением вы начисто вычеркиваете из списков развивающихся (плодоносящих "ветвей", так сказать) человечества любого, принявшего(в любой традиции, разумеется) саньясу?
2.
Цитата:
Ведь амбиции потребителя не могут дать на выходе ничего, кроме жадности, зависти и едкости
а как насчет восхищения - это раз, и того факта, что даже супер! творческий и одаренный человек, в каких-то сферах является сущим потребителем - это два.. Вряд ли Моцарт разбирался "хлебы печи", не так ли?
3.
Цитата:
три крайност:
1) выколоть себе глаза, чтобы не испытывать мук зависти;
2) ретироваться в клан потребителей, сдавшись (обычно - надолго, нередко - навсегда), и оттуда с троекратными усилиями обгавкивать чужие успехи и неудачи;
3) сжать зубы и копать от того забора и до самого ночера.
зачем же ограничивать себя, товарищ, таким скудным набором? а как же несчетное богатство и необозримый спектр человеческих чувств? не слишком ли заужен ваш кругозор?
4.
Цитата:
Итак, кто есть критик? Амбициозный, но неудавшийся творец.
ну и ну! даром бы это написал человек, не читавший ни одной книжки, например, по астрологии, например, господина Подводного или .. или.. Но вы, товарищ! вы же копья ломаете столько хм.. времени.. на этом форуме, цитируя труды глубокомысленных авторов, а сам?! Где же ваши "с усам"?..
5.
Цитата:
Первому достаются все самки.
не-а, это "злоба" - прошедшего дня.. Самка нынче весьма разборчивая пошла. Ей подавай знать "цену вопроса", а не просто место в рейтинге..
6.
Цитата:
Каждый, кто приобрел достаточный опыт обладания роскошью (благоденствием), может констатировать тот факт, что существует всего лишь три способа достижения сего бытового счастья.
1) унижение - торговля своим телом или трудом
2) мошенничество - манипуляция сознаниями
3) реализация творческих амбиций
а вот и нет! бытовое счастье - функция столь многих аргументов, что однозначно не формулируется! Стоит ли пыжиться?
7. Вобщем, зачем вы, товарищ GX, профанацией здесь занимаетесь? Что вам лично это даёт? какие пустоты и ниши в вашей жизни заполняет "вещание".. хм.. с крышки уни.. трона?..
Лира!, и у вас хочется спросить
Цитата:
GX, спасибо за интересные ответы. Аж Златка прирулила Очень доволен
зачем вам эти крошки? .. вам не хватает на буханку хлеба?
Чижик!
Цитата:
у меня муж как 11 То и в великой натуге на грани его возможностей выдерживает меня...
он единственный который еще выдерживает... у предыдущих не так все радужно : два - на кладбище, один - в тюрьме (кажись уже выпустили), один периодически в дурке обитает...
Котумасленица, Улучшить ничего не получится. всё всегда заканчивается одним и тем же.
Изменения да, происходят и постоянно, но не улучшение. и изменения происходят независимо от того, кто есть ху. хоть подлец, хоть его жопа.
мы априори имеем doublebottomless стоит ли беспокоиться о каком-то банальном bottomless?..
а вот если взглядом потянуться чуток повыше, то.. как уже было сказано, вопросы все ещё (пока) имеются..
Улучшить ничего не получится. всё всегда заканчивается одним и тем же.
Изменения да, происходят и постоянно, но не улучшение. и изменения происходят независимо от того, кто есть ху. хоть подлец, хоть его жопа.
Где-то раздобыв программу, напечатанную на кремовой бумаге, дон Перес
проводил меня до моего места. Девятый ряд, чуть вправо, ну что ж, прекрасное
акустическое равновесие! Я, слава богу, знаю театр Корона -- капризов у него
больше, чем у истеричной женщины. Сколько раз я предупреждал друзей: не
берите билеты в тринадцатый ряд, там что-то вроде воздушного колодца, и туда
не попадает музыка. А с левой стороны в бельэтаже, точь-в-точь как во
флорентийском "Театро Коммунале", некоторые инструменты как бы отделяются от
оркестра и плывут по воздуху; вот флейта, к примеру, может зазвучать в трех
метрах от вас, а весь оркестр, как ему и положено, останется на сцене. Это
забавно, но приятного мало.
Я заглянул в программу -- чем нас сегодня угощают? "Сон в летнюю ночь",
"Дон-Жуан", "Море" и "Пятая симфония". Ну, как тут не улыбнуться? Ах,
Маэстро, старая лиса, опять в вашей концертной программе беззастенчивый
эстетический произвол, но... он прикрывает отличное психологическое чутье,
которым, как правило, столь щедро наделены режиссеры мюзик-холлов,
концертные знаменитости и устроители вольной борьбы. Только со скуки можно
притащиться на концерт, где после Штрауса дают Дебюсси и тут же, следом, --
Бетховена, что уж не лезет ни в какие ворота. Но Маэстро знал свою публику.
Репертуар был рассчитан на завсегдатаев театра Корона, а они люди без
вывертов, уравновешенные и предпочитают плохое хорошему, лишь бы это было
привычно и знакомо. Ничего неудобоваримого и нарушающего их спокойствие. С
Мендельсоном им будет легко и просто, потом "Дон-Жуан", такой щедрый,
округлый, все мелодии -- в памяти, можно напеть любую. Дебюсси -- другое
дело, с Дебюсси они почувствуют себя людьми искусства: не каждому дано
понимать его музыку. А потом главное блюдо -- Бетховен, внушительный
звуковой массаж, так судьба стучится в дверь, ах, этот глухой гений, победа
и ее символ -- буква V. А дальше -- дальше бегом домой, завтра в конторе дел
невпроворот.
В сущности, я питал самые нежные чувства к Маэстро за то, что он принес
хорошую музыку в наш незнакомый с искусством город, где каких-нибудь десять
лет назад не шли дальше "Травиаты" и увертюры к "Гуарани"1. Маэстро попал к
нам по контракту, заключенному с одним бойким импрессарио, и вот создал
оркестр, который по праву может считаться первоклассным. Потихоньку в его
репертуаре появились Брамс, Малер, импрессионисты, за ними и Штраус и
Мусоргский... На первых порах владельцы лож недовольно ворчали, и Маэстро
подобрал паруса, разбавив концертные программы отрывками из опер. Со
временем даже Бетховен, которого он нам преподносил, стал награждаться
долгими и упорными аплодисментами, ну а кончилось тем, что Маэстро
рукоплескали за все подряд, даже и просто за выход на сцену, вот как сейчас,
когда его появление вызвало невиданный взрыв восторга. Вообще-то в начале
концертного сезона слушатели щедры на аплодисменты и ладоней не жалеют,
хлопают с особым вкусом, но что ни говори --- все до единого обожали
Маэстро, который, как всегда без особой старательности, даже суховато,
поклонился публике, быстро отвернулся к оркестрантам и сразу стал чем-то
похож на главаря пиратов. Слева от меня сидела сеньора Джонатан, я с ней
едва был знаком, но слышал, что она меломанка. Зардевшись, сеньора
простонала:
-- Вот! Вот человек, который достиг того, о чем другие могут лишь
мечтать! Он создал не только оркестр, но и нас, публику! Разве это не
восхитительно?
-- Да, -- согласился я, будучи покладистым по натуре.
-- Порой мне кажется, что он должен дирижировать лицом к публике, ведь
мы в известном смысле -- тоже его музыканты.
-- Меня, пожалуйста, увольте! -- сказал я. -- Как это ни печально, но в
моей голове весьма смутные представления о музыке. Эта программа, например,
мне кажется просто ужасной. Впрочем, я наверняка заблуждаюсь...
Сеньора Джонатан глянула на меня осуждающе и тут же отвернулась, но ее
природная любезность взяла верх, и мне пришлось выслушать пространные
объяснения.
-- В эту программу включены настоящие шедевры, и она, между прочим,
составлена по письмам его почитателей. Разве вы не знаете, что сегодня у
Маэстро серебряная свадьба с музыкой? А то, что оркестру исполняется пять
лет? Взгляните в программу, там на обороте очень тонкая статья профессора
Паласина.
Я прочитал статью профессора Паласина в антракте, после Мендельсона и
Штрауса, вызвавших бурные овации в честь Маэстро. Прогуливаясь по фойе, я
несколько раз задался вопросом: заслуживает ли исполнение обеих вещей такого
прилива восторженных чувств и почему сегодня так неистовствует публика,
которая вообще, по моим наблюдениям, не отличается особым великодушием? Но
каждый юбилей -- это ворота, распахнутые для человеческой глупости, и
сегодня приверженцы Маэстро совсем потеряли над собой власть. В баре я
столкнулся с доктором Эпифанией и его семейством -- пришлось потерять на них
несколько минут. Дочери Эпифании -- раскрасневшиеся, возбужденные --
окружили меня и наперебой закудахтали (они вообще походили на пернатых
разной породы). Мендельсон был просто божественный, не музыка, а бархат,
тончайший шелк, и в каждой ноте -- неземной романтизм. Ноктюрн? Ноктюрн
можно слушать до конца жизни, а скерцо -- оно сыграно руками феи. Бебе
больше понравился Штраус -- в нем настоящая сила, это истинно немецкий
Дон-Жуан, а от тромбонов и валторн у нее бегали мурашки по телу -- я
почему-то воспринял эти слова в их буквальном смысле. Доктор, снисходительно
улыбаясь, смотрел на дочерей.
-- Ах, молодежь, молодежь! Сразу видно, что вы не слышали Рислера2 и не
знаете, как дирижировал фон Бюлов...3 То было время!Девушки рассердились.
Росарио сказала, что нынешние оркестры куда лучше, чем пятьдесят лет тому
назад, а Беба решительно пресекла попытку отца усомниться в исключительных
способностях Маэстро.-- Разумеется, разумеется, -- согласился доктор
Эпи-фания. -- Я и сам так считаю, что сегодня он гениален. Сколько огня,
какой подъем! Мне давно не случалось так хлопать... Вот полюбуйтесь!
Доктор Эпифания с гордостью протянул мне ладони, глядя на которые
подумаешь, что он давил свеклу. Странно, но у меня сложилось другое
впечатление -- мне даже казалось, что Маэстро не в ударе, что у него, должно
быть, побаливала печень, что он, как говорят, не выкладывается, а сдержан и
скучноват. Наверно, я был единственным в театре Корона, кто так думал,
потому что Кайо Родригес, нагнав меня, чуть не сбил меня с ног.
-- Дон-Жуан -- блеск! А Маэстро -- потрясающий дирижер! -- заорал он.
-- Ты помнишь то место в скерцо Мендельсона, ну, прямо настоящий шепоток
гномов, а не оркестр.
-- Знаешь, -- сказал я, -- услышать бы сначала этот шепоток гномов!
-- Не валяй дурака, -- огрызнулся Кайо, и я видел, что он искренне
возмущен. -- Неужели ты не в состоянии уловить такое! Наш Маэстро -- гений,
и сегодня он превзошел самого себя, ясно? По-моему, ты зря притворяешься
глухим.
В эту минуту нас настигла Гильермина Фонтан, которая слово в слово
повторила то, что наплели дочери Эпифании, а потом они с Кайо проникновенно
смотрели друг на друга со слезами на глазах, растроганные созвучностью своих
восторгов, стихийным братством, от которого добреют, правда ненадолго,
человеческие души. Я глядел на них, ничего не понимая, силясь осмыслить
причины этого восхищения. Ну, допустим, я не каждый вечер хожу на концерты и
не в пример им порой могу спутать Брамса с Брукнером или наоборот, что в их
кругу расценят как непростительное невежество. И все же эти воспаленные
лица, эти потные загривки, готовность аплодировать где угодно, в фойе или
посреди улицы, -- все это наводило меня на мысль об атмосферных влияниях, о
влажности воздуха, о солнечных пятнах, словом, о тех вещах, что сказываются,
несомненно, на поведении человека. Помнится, я даже подумал, нет ли в зале
какого-нибудь остряка, который решил повторить знаменитый опыт доктора Окса,
чтобы распалить всю эту публику. Гильермина прервала мои раздумья, дернув
меня за руку (мы были едва знакомы).
-- А сейчас -- Дебюсси! -- прошептала она в сильнейшем возбуждении. --
Кружевная игра воды, "La mer"4.-- Счастлив буду это услышать, -- сказал я.--
Представляете себе, как прозвучит "Море" у нашего Маэстро!-- Безупречно, --
обронил я, глядя на нее в упор, чтобы проследить, как она отнесется к моему
замечанию.Обманувшись во мне, Гильермина тут же повернулась к Кайо, который
глотал содовую, словно одуревший от жажды верблюд, и оба молитвенно
погрузились в предварительные расчеты того, что даст вторая часть "Моря" и
какой неслыханной силы достигнет Маэстро в третьей части. Я решил
прогуляться по коридорам, а потом вышел в фойе. Меня трогал и вместе с тем
раздражал этот исступленный восторг всей публики после первого отделения.
Громкое жужжание разворошенного улья било по моим нервам -- я сам вдруг
разволновался и даже удвоил обычную порцию содовой воды. В известной мере,
мне было досадно, что я не участвую в этом действе, а скорее на манер
ученого энтомолога наблюдаю за всем со стороны. Но что поделаешь! Такое
происходит со мной везде и всюду и, если уж на то пошло, даже помогает не
связываться всерьез ни с чем в жизни.
Когда я вернулся в партер, все уже сидели на своих местах, и мне
пришлось поднять весь ряд, чтобы добраться до своего кресла. Что-то было
смешное в том, что нетерпеливая публика расселась по своим местам, не
дожидаясь оркестрантов, которые озабоченно, словно нехотя, выходили на
сцену. Я взглянул на галерку и на балконы -- сплошная черная масса, будто
мухи в банке из-под сладкого. В партере то тут, то там вспыхивали и гасли
огоньки -- это меломаны, что принесли с собой партитуры, проверяли свои
фонарики. Когда огромная центральная люстра стала медленно тускнеть, в
наступающую темноту, навстречу вышедшему на сцену Маэстро покатились
аплодисменты. Я подумал, что эти нарастающие звуки как бы теснили свет и
заставили вступить в строй одно из моих пяти чувств, в то время как другое
получило возможность передохнуть. Слева от меня яростно била в ладони
сеньора Джонатан, и не одна она -- весь ряд целиком. Но впереди, наискосок,
я заметил человека, который сидел совсем неподвижно, едва склонив голову.
Слепой? Конечно, слепой, я даже мысленно различил блики на его белой
полированной трости и еще эти бесполезные очки. Лишь мы вдвоем во всем зале
не аплодировали, и, разумеется, у меня возник острый интерес к слепому
человеку. Мне неудержимо захотелось подсесть к нему, заговорить, завязать
разговор. Ведь как-никак -- это единственный человек, дерзнувший не
аплодировать Маэстро. Впереди исступленно отбивали свои ладоши дочери
Эпифании, да и он сам не отставал от них. Маэстро небрежно кивнул публике,
поднял глаза кверху, откуда, как на огромных роликах, скатывался грохот,
врезаясь в аплодисменты партера и лож. Мне показалось, что у Маэстро не то
испытующее, не то озабоченное выражение лица -- его опытный слух, должно
быть, уловил, что сегодня на его юбилейном концерте публика ведет себя
как-то совсем по-другому. "Море" тоже вызвало овацию, и не менее
восторженную, чем Рихард Штраус, что вполне понятно. Я и сам не устоял перед
звуковыми раскатами и всплесками финала и хлопал до боли в ладонях. Сеньора
Джонатан плакала.
-- Непостижимо! -- прошептала она, повернув ко мне совершенно мокрое
лицо, словно в крупных каплях дождя. -- Ну просто непостижимо.
Маэстро то исчезал, то появлялся, как всегда, был элегантен и взлетел
на дирижерскую подставку с легкостью, напоминающей распорядителей аукционов.
Он поднял своих музыкантов, и в ответ с удвоенной силой грянули новые
аплодисменты и новые "браво"! Слепой, что сидел справа от меня, тоже
аплодировал, но очень скупо, щадя ладони, -- мне доставляло истинное
удовольствие наблюдать, с какой сдержанностью он, весь подобранный, даже
отсутствующий (голова опущена вниз), поддерживает этот взрыв энтузиазма.
Бесконечные "браво"! -- обычно они звучат обособленно, выражая чье-то
мнение, -- неслись отовсюду. Поначалу аплодисменты не были такими буйными,
как в первом отделении концерта, но теперь музыка как бы отошла в сторону,
теперь рукоплескали не "Дон-Жуану" и не "Морю", а только лишь Маэстро и еще,
пожалуй, той солидарности чувств, которая объединила всех ценителей музыки.
И овация, черпавшая силы сама в себе, нарастала и минутами делалась
мучительно невыносимой. Я с раздражением смотрел по сторонам и вдруг слева
от себя заметил женщину в красном -- она побежала по проходу и остановилась
возле сцены у самых ног Маэстро. Когда Маэстро снова склонился перед
публикой, он отпрянул, увидев прямо перед собой сеньору в красном, и тут же
выпрямился. Но сверху, с галерки, несся такой угрожающий гул, что ему
пришлось снова кланяться и приветствовать публику -- он это делал очень
редко -- вскинутой вверх рукой, что незамедлительно вызвало новый взрыв
восторга, и к неистовым аплодисментам присоединился топот ног в ложах и
бельэтаже. Ну, это уж слишком.
Хотя и не было перерыва, Маэстро удалился на несколько минут, и я даже
привстал с кресла, чтобы получше разглядеть зал. Влажная, вязкая духота и
возбуждение превратили большинство людей в какое-то подобие жалких, мокрых
креветок. Сотни смятых платочков колыхались, словно волны нового моря,
возникшего как бы в насмешку вслед за только что смолкшим "La mer". Многие
чуть ли не опрометью бросились в фойе, чтобы наспех осушить стакан лимонада
или пива и, боясь упустить что-либо важное, значительное, бегом летели в
зал, натыкаясь на встречных. У главного входа в партер образовалась
беспорядочная толчея. Но не было и намека на какое-либо недовольство, люди
исполнились бесконечной добротой друг к другу, вернее, настало какое-то
всеобщее умиление, в котором они друг друга понимали и чувствовали. Сеньора
Джонатан, с трудом умещавшаяся в узком кресле, подняла на меня глаза -- я
все еще стоял, -- и лицо ее до удивления напоминало спелую репу.
"Непостижимо! -- простонала она. -- Просто непостижимо!"
Я почти возликовал, увидев выходящего на сцену Маэстро; эта толпа, к
которой я -- увы! -- принадлежал, внушала мне жалость и отвращение. Из всех
в зале, пожалуй, один Маэстро и его музыканты сохраняли человеческое
достоинство. Да еще этот слепой, там, справа, что не аплодировал, а сидел
прямой, как струна, -- сама сдержанность, само внимание.
-- Пятая! -- влажно выдохнула мне в ухо сеньора Джонатан. -- Экстаз
трагедии!
Я сразу подумал, что это неплохо для названия фильма, и прикрыл глаза.
Наверно, мне хотелось уподобиться слепому, единственному человеческому
существу среди этого студенистого месива, в котором я так безнадежно увяз. И
когда я увидел маленькие зеленые огоньки, скользнувшие передо мной, словно
ласточки, первая фраза бетховенской симфонии обрушилась на меня ковшом
землечерпалки и заставила смотреть на сцену. Маэстро был почти прекрасен --
тонкое, проницательное лицо и руки, к ним прикован оркестр, гудевший всеми
своими моторами в великой тишине, которая мгновенно затопила грохот
безудержных аплодисментов. Но, честно говоря, мне показалось, что Маэстро
пустил в ход свою машину чуть раньше, чем настала эта тишина. Первая тема
прошла где-то над нашими головами и с ней ее символы, огни воспоминаний, ее
привычное, совсем простое: та-та-та-та. Вторая, очерченная дирижерской
палочкой, разлилась по залу, и мне почудилось, что воздух занялся пламенем.
Но пламя это было холодным, невидимым, оно жгло изнутри. Наверное, никто,
кроме меня, не обратил внимания на первый крик, слишком короткий,
придушенный. Я расслышал его в аккорде деревянных и медных духовых, потому
что девушка, забившаяся в судорогах, сидела прямо передо мной. Крик был
сухой, недолгий, словно в истерическом припадке или любовном экстазе.
Девушка запрокинула голову, касаясь затылком резного единорога, которым
увенчаны кресла в партере, и с такой силой колотила ногами по полу, что ее
едва удерживали сидевшие рядом. Сверху, с первого яруса, донесся еще один
крик и более яростный топот ног. Едва закончилась вторая часть, как Маэстро
сразу, без паузы, перешел к третьей. Меня вдруг взяло любопытство -- может
ли дирижер слышать эти крики, или он целиком в плену звуковой стихии
оркестра. А девушка из переднего ряда клонилась все ниже и ниже, и какая-то
женщина (скорее всего -- мать) обнимала ее за плечи. Я хотел было помочь им,
но попробуй сделать что-нибудь во время концерта, если они сидят в другом
ряду и кругом незнакомые люди. У меня даже мелькнула мысль призвать в
помощники сеньору Джонатан, ведь женщины более находчивы и знают, что нужно
делать в подобных случаях. Но сеньора Джонатан не отрывала глаз от спины
Маэстро -- она вся ушла в музыку. Мне показалось, что у нее на подбородке,
прямо под нижней губой, что-то блестит. Внезапно впереди нас встал во весь
рост какой-то сеньор в смокинге, и его могучая спина целиком заслонила
Маэстро. Так странно, что кто-то встал посреди концерта... Но разве не
странно, что публика вообще не замечает этих криков, не видит, что у девушки
настоящий истерический припадок? Мои глаза неожиданно выхватили расплывчатое
красное пятно в центре партера. Ну, конечно, это та самая женщина, что в
антракте бежала к сцене! Она медленно шла к сцене, и хоть держалась совсем
прямо, я бы сказал -- не шла, а подкрадывалась, ее выдавала походка: шаги
медленные, как у завороженного человека, -- вот-вот изготовится и прыгнет.
Она неотрывно смотрела на Маэстро, мне даже почудился шалый блеск ее глаз.
Какой-то мужчина, выбравшись из своего ряда, устремился вслед за ней, -- вот
они уже где-то в пятом ряду или ближе, а возле них еще трое. Сейчас будет
финал, и по велению Маэстро уже врывались в зал его первые мощные и широкие
аккорды, великолепно четкие -- совершенные скульптурные формы, высокие
колонны, белые и зеленые, Карнак5 звуков, по нефу которого осторожно
продвигались женщина в красном и ее провожатые.
Между двумя взрывами оркестра я снова услышал крик, вернее вопль, из
ложи справа. И вместе с ним прямо в музыку сорвались аплодисменты, не
сумевшие удержаться еще какую-то малость, как будто в пекле страсти весь
зал, эта огромная задыхающаяся самка не дождалась мужского ликования
оркестра и с исступленными криками, не владея собой, отдалась своему
наслаждению. Неудобное кресло мешало мне обернуться назад, где -- я это
чувствовал -- что-то нарастало, надвигалось, вторя женщине в красном и ее
спутникам, которые подбежали к сцене как раз в ту минуту, когда Маэстро,
точь-в-точь как матадор, ловко всаживающий шпагу в загривок быка, вонзил
дирижерскую палочку в последнюю стену звука и подался вперед, поникший,
словно его ударило тугой волной воздуха. Когда Маэстро выпрямился, весь зал
стоял, и я, разумеется, тоже, а пространство стало стеклом, в которое целым
лесом острых копий вонзались аплодисменты и крики, превращая его в
невыносимо грубую, взбухшую и исполненную тем не менее особым величием
массу, которая была сродни чему-то похожему на стадо бегущих буйволов.
Отовсюду в партер набивались люди, и меня даже не очень удивили двое мужчин,
что спрыгнули в проход прямо из ложи. Взвизгнув, точно придавленная крыса,
сеньора Джонатан вырвала наконец свои телеса из кресла и, протянув руки к
сцене, уже не кричала, а вопила от восторга. Все это время Маэстро стоял
спиной к публике, словно выражая к ней презрение, и, должно быть,
одобрительно смотрел на музыкантов. Но вот он неторопливо обернулся, впервые
удостоив публику легким наклоном головы. Лицо его было совершенно белое,
будто его доконала усталость, и я даже успел подумать (в путанице ощущений,
обрывков мыслей, мгновенных вспышках всего того, что окружало меня в этом
аду восторга), что он вот-вот потеряет сознание. Маэстро поклонился во
второй раз и, посмотрев вправо, увидел, как на сцену карабкается тот самый
сеньор, белобрысый, в смокинге, а за ним еще двое. Мне показалось, что
Маэстро сделал какое-то неопределенное движение, словно надумал сойти с
помоста, и тут я заметил, что движение это -- судорожное, что он хочет
освободиться и не может. Ну, так и есть: женщина в красном вцепилась ему в
ногу. Она вся тянулась к Маэстро и при этом кричала, я, по крайней мере,
видел ее широко раскрытый рот. Думаю, что она кричала, как все и, не
исключено, как я сам. Маэстро уронил палочку и отчаянно дернулся в сторону.
Он явно что-то говорил, но что -- разобрать было немыслимо. Один из
спутников женщины обхватил руками другую ногу Маэстро, и тот повернулся к
музыкантам, словно взывая к ним о помощи. Музыканты, повскакавшие с мест,
натыкались под слепящим светом софитов на брошенные инструменты. На сцену,
теснясь у лестниц, лезли и лезли новые люди; их набралось столько, что в
толчее нельзя было различить оркестрантов. Пюпитры полегли на пол, как
смятые колосья. Бледный Маэстро, пытаясь высвободить ногу, ухватился за
какого-то человека, который вскочил прямо на подставку, но, увидев, что этот
человек вовсе не музыкант, он резко отпрянул назад. В этот миг еще одни руки
обвились вокруг его талии. Потом я увидел, как женщина в красном, словно в
мольбе, раскрыла ему объятия, и неожиданно Маэстро исчез -- толпа
обезумевших почитателей унесла его со сцены и потащила куда-то в глубь
партера. До сих пор я следил за общим исступлением с каким-то восторгом и
ужасом ясновидца. Все мне открывалось с особой высоты, а может, напротив --
откуда-то снизу. И вот внезапно раздался этот пронзительный, режущий крик.
Кричал слепой -- он поднялся во весь рост и, размахивая руками, точно
мельничными крыльями, что-то выпрашивал, вымаливал, молил. Это было сверх
всякой меры -- я уже не мог просто присутствовать в зале, я почувствовал
себя полным участником этого буйства восторгов и, сорвавшись с места,
понесся к сцене. Одним прыжком я очутился на сцене, где обезумевшие мужчины
и женщины с воем вырывали у скрипачей инструменты (скрипки хрустели и
лопались, точно огромные рыжие тараканы), потом стали кидать в зал всех
музыкантов подряд, и там наваливались на них другие безумцы. Любопытно, что
я не испытывал ни малейшего желания хоть как-то способствовать этому разгулу
страстей. Мне лишь хотелось быть рядом со всеми, видеть собственными глазами
все, что происходит и произойдет на этом невероятном юбилее. У меня еще
остались какие-то проблески разума, чтобы подумать, отчего это музыканты не
пытаются удрать за кулисы. Но я тут же сообразил, что это невозможно --
слушатели буквально забили оба крыла сцены, образовав кордон, который
выплескивался вперед, подминая под себя инструменты, подбрасывая вверх
пюпитры, аплодируя, надрывая глотки истошным криком. В зале стоял такой
чудовищный грохот, что он уже воспринимался, как тишина. Прямо на меня с
кларнетом в руках бежал какой-то толстяк, и я чуть было не схватил его, чуть
было не подставил ему ножку, чтобы и он достался разъяренной публике. Но,
разумеется, я смалодушничал, и желтолицая сеньора с глубоким декольте на
груди, по которой прыгали жемчужные россыпи огромного ожерелья, подарила мне
взгляд, исполненный ненависти и вызова. Она поволокла визжащего кларнетиста,
который прикрывал свой кларнет, к каким-то мужчинам, а те потащили его --
уже притихшего -- к ложам, где общее возбуждение достигло высшего предела.
Аплодисменты едва пробивались сквозь крики, да и кто мог аплодировать,
если все, как одержимые, ловили музыкантов, чтобы схватить их в свои
объятия. Зал ревел все пронзительнее и острее, то тут, то там нарастающий
рев вспарывали жуткие вопли, среди которых -- как мне казалось -- были
совсем особые, вызванные физической болью, что, в общем-то, не удивительно,
-- в таком столпотворении, в такой сумятице и беготне можно было переломать
руки и ноги. Но я все же смело ринулся в партер с опустевшей сцены, туда, к
музыкантам, которых растаскивали в разные стороны, -- кого к ложам, где шла
какая-то неясная возня, кого к узким боковым проходам, которые вели в фойе.
Из лож бенуара -- вот, оказывается, откуда неслось отчаянное завывание.
Должно быть, это музыканты, задыхаясь от нескончаемых объятий, умоляли
отпустить их. Те, кто сидел в партере, толпились теперь у входа в ложи, куда
устремился и я, продираясь сквозь лес разных кресел. Волнение в зале заметно
усилилось, свет начал быстро слабеть, и в красноватом накале лампочек лица
были едва видны, и фигуры людей напоминали какие-то содрогающиеся бесплотные
тени, нагромождение бесформенных объемов, которые то сближались, то
отдалялись друг от друга. Мне показалось, что я различил серебряную голову
Маэстро во второй ложе, совсем рядом со мной. Но Маэстро сразу исчез,
куда-то провалился, словно его заставили стать на колени. Возле меня
раздался резкий, короткий крик, и я увидел бегущую сеньору Джонатан, а чуть
позади -- младшую из дочерей Эпифании. Обе полезли в толпу возле второй
ложи. Теперь-то я уже не сомневался, что именно в этой ложе очутился и
Маэстро, и женщина в красном со своими спутниками. Докторская дочь
подставила сеньоре Джонатан сплетенные пальцы рук, и та, словно лихая
наездница, уперлась в них ногой, как в стремя, а потом нырнула в ложу. Узнав
меня, дочь Эпифании что-то крикнула, наверное, просила помочь и ей, но я
отвел глаза в сторону и остановился, не желая оспаривать права этих совсем
обезумевших от восхищения людей, готовых передраться друг с другом. И я
видел, как расквасили нос тромбоном Кайо Родригесу -- вот кто отличился,
когда в партер со сцены сбрасывали оркестрантов! Окровавленное лицо Кайо не
вызвало моего сочувствия, мне даже не было жаль слепого, который ползал на
четвереньках и натыкался на кресла, заблудившись в этом симметричном лесу,
лишенном примет. Меня уже ничего не волновало. Разве что хотелось знать,
смолкнут ли когда-нибудь эти крики в ложах бельэтажа, которые подхватывались
в партере, откуда по-прежнему лезли к ложам обезумевшие люди, отталкивая в
стороны всех и вся. Самые отчаянные, видя, что им не пробиться в ложи сквозь
толпы, теснившиеся у дверей, прыгали туда так, как это сделала сеньора
Джонатан. Я все это видел, я отдавал себе отчет во всем, и у меня все также
не было ни малейшего желания участвовать в этом общем безумии. Пожалуй,
собственное равнодушие пробуждало во мне странное чувство вины, будто мое
поведение было чем-то самым постыдным, непростительно скандальным в этом
всеобщем безобразии. Я уже несколько минут сидел один в пустом ряду партера
и где-то за пределами моего безучастия уловил начало спада в по-прежнему
безудержном и отчаянном реве толпы. Крики действительно стали стихать,
быстро сошли на нет, и все заполнилось неясными шорохами отступления. Когда,
как мне показалось, можно было идти, я быстро направился к боковому проходу
и беспрепятственно попал в фойе. Одинокие фигуры двигались, словно пьяные.
Кто-то вытирал рот платком, кто-то одергивал пиджак или поправлял
воротничок. В фойе я приметил женщин, которые рылись в своих сумочках в
поисках зеркала. Одна из женщин комкала в руке окровавленный платок --
должно быть, поранилась. Потом я увидел обеих дочерей доктора Эпифании. Они
бежали хмурые, разозлились, наверное, оттого, что не сумели попасть в ложу.
Каждая из них подарила мне такой взгляд, словно я и был во всем виноват. Я
подождал, пока они, по моим расчетам, не оказались на улице, и направился к
главной лестнице, которая вела к выходу. И вот тут-то в фойе появилась
женщина в красном со своими неизменными спутниками. Мужчины следовали за
ней, сбившись в кучку, будто стыдились помятых и изодранных костюмов. А
женщина в красном двигалась мне навстречу, гордо смотря вперед. Проходя
мимо, я видел, как она раз-другой провела языком по губам. Медленно, словно
облизываясь, провела языком по губам, которые улыбались.
Вы не мoжeте начинать темы Вы не мoжeте отвечать на сообщения Вы не мoжeте редактировать свои сообщения Вы не мoжeте удалять свои сообщения Вы не мoжeте голосовать в опросах
Движется на чудо-технике по сей день
Соблюдайте тишину и покой :)